блоги
блог Игоря Печерского
Там, внутри, в стенах Твоих…
Автор: Игорь Печерский

לטליה ויצחק,
ולכל ריעים האהובים. מי ייתן ויזכו לקבל פני שכינה בחזרתה לציון
Zeichen müssen sich verwirren, wo sich die Dinge verwickeln
«Über Sprache überhaupt und über die Sprache des Menschen»
Remember those walls I built…
«Halo»
Предисловие переводчика
Рассказ Ш.-Й. Агнона לפנים מן החומה увидел свет только после смерти автора. Эмуна Ярон, дочь писателя, нашла текст рассказа среди последних рукописей своего отца. По её мнению, рассказ был написан в начале 60-ых годов. Насколько я знаю, русский перевод этого рассказа ещё не публиковался.
Переводить Агнона — это занятие тягостное, восхитительно-прекрасное и абсолютно бессмысленное. Тому, кто не читал и не вобрал в себя тексты Агнона в подлиннике, на иврите — тому мало чем поможет даже самый лучший перевод. Вот, к примеру, название рассказа — לפנים מן החומה. Буквально — что-то вроде «С внутренней стороны стены». Ну, понятно, что стена — это стена Старого города в Иерусалиме. До 1967 года (а по многим причинам — даже до сих пор) это ещё и граница между “земным”, “реальным” Израилем — и Израилем запретным, недоступным, истинным, но утраченным. Между новым городом — и просто Городом. Между Иерусалимом “дела” — и Иерусалимом “духа” (сам Агнон говорил о себе: «я человек не дела, но духа». Лукавил, конечно). Но разве этими объяснениями исчерпывается весь смысл слов לפנים מן החומה?
Тот, кому хоть раз звучала в Субботней ночи Песнь песней, способен распознать в названии агноновского рассказа звенящую эротическую ноту, от которой обрывается душа:
אחות לנו קטנה ושדים אין לה. מה נעשה לאחותנו ביום שידבר בה? אם חומה — היא נבנה עליה טירת כסף, ואם דלת היא — נצור עליה לוח ארז.
פתחי לי, אחותי-רעיתי-יונתי-תמתי…
הן על כפים חקתיך, חומתיך נגדי תמיד.
И ещё:
השביע הקדוש ברוך הוא את ישראל… שלא יעלו ישראל בחומה. אמר להם הקב»ה לישראל: אם אתם מקיימין את השבועה – מוטב, ואם לאו – אני מתיר את בשרכם כצבאות וכאיילות השדה.
И ещё:
אם עשיתם עצמכם כחומה ועליתם כולכם בימי עזרא – נמשלתם ככסף, שאין רקב שולט בו. אלו ישראל העלו חומה מבבל – לא חרב בית המקדש בההיא שעתא פעם שנית.
И ещё: לפנים — לפני ולפנים — это Святая Святых Иерусалимского Храма יובב»א. То место, в котором слышна просьба Всевышнего, нуждающегося в благословении человека.
אמר רבי ישמעאל בן אלישע: פעם אחת נכנסתי להקטיר קטורת לפני ולפנים, וראיתי אכתריאל יה ה’ צבאות שהוא יושב על כיסא רם ונישא, ואמר לי: ישמעאל בני, בָּרְכֵנִי! אמרתי לו: יהי רצון מלפניך שיכבשו רחמיך את כעסך, ויגולו רחמיך על מדותיך, ותתנהג עם בניך במדת הרחמים, ותכנס להם לפנים משורת הדין. ונִענע לי בראשו.
לפנים это место, в центре которого — слившиеся в объятии Двое:
בשעה שהיו ישראל עולין לרגל– מגללין להם את הפרוכת, ומראין להם את הכרובים שהיו מעורים זה בזה.
Как передать всё это в переводе, не впадая в занудство, в сусальный пафос, или в этнографическую имитацию? Вопрос риторический. Никак не передать. А ведь это только заглавие, только первые три слова из рассказа. Подобные же проблемы будут возникать и с каждым последующим словом!
Поэтому и решил я поставить свой перевод бок о бок с оригинальным текстом рассказа на иврите. Тот, кто захочет услышать Агнона — прочтет и перевод, и оригинал. Сам же перевод, без постоянной сверки с изначальным агноновским текстом, не имеет никакого смысла.
Но тогда — тогда зачем вообще нужен этот перевод? Ведь тот, кто может читать Агнона в подлиннике, прочтёт его и без перевода. А тому, кто в подлиннике не умеет — ему-то перевод всё равно ничего не скажет. И к чему тогда тратить время на заведомо бессмысленный перевод?
…Учат наши мудрецы, что был в палестинских синагогах такой обычай: когда звучали с амвона слова Святой Торы, тогда ставили рядом с амвоном переводчика — метургемана — с тем, чтобы переводил он на обиходный язык, громко и отчетливо, каждое из драгоценных слов Торы.
И вот я, в трепете и радости, стою рядом с Агноном, как если бы и вправду дали мне такое право — с тем, чтобы повторять вслед за ним его слова. Всё, что я могу — это повторять вслед за ним его слова. На моём родном языке, великом, могучем, бестолковом, тоскливом, чужом, несвятом языке — повторять вслед за Агноном негромкий и размеренный строй его святых слов, в каждом из которых — предчувствие неизъяснимого света любви.
לפנים מן החומה
איני משתבח שקצב בי היוצר לראות הרבה, מקצת מן המקצת שקצב לי אנסה לספר.
אעביר לפני את כל אשר מצאוני בבית החרב אשר נתן לנו מחסה. הנה היום רפה לערוב ואנחנו עמדנו לצאת את העיר. ובטרם צאתי את העיר אמרתי לבת לווייתי, הנה אנחנו שבים למקומנו נשב נא עוד מעט בעיר הנה בית אשר בו נוכל לשבת מעט ולנוח בטרם נשוב. ותאות לאה לעצתי ונבוא אל הבית אשר אמרתי לה. ובבית ספסל אבן ותשב לאה על הספסל ואנכי עמדתי על ימינה.
ויהי בשכבה ואראה את ראשה ואת מצחה ואת שפתיה המלאות והרכות. ואשים פי על פיה ושפתי על שפתיה. והיא לא השיבה לי נשיקה על נשיקתי, רק בעיניה הביטה כי כאילו ביקשה לדעת מה פני איש אשר העיז לעשות כן.
נפל רוחי ושחה עלי נפשי. רואה הייתי את שנינו כשני ריעים שלא מתפרשים וכיון שדבק פי בפיה לא מצאה בנשיקתי חוץ מהבטה של סקרנות.
ישבתי בדד ולא ידעתי לשית עצות בנפשי. כל אשר חשבתי וכל אשר הגיתי וכל אשר העליתי ברוחי עזבו את חסדם.
והואיל וזקן אני והגוף בטל לכך רוב מחשבותי על הנשמה הן. ועתה אספר אשר סימל לי הסמל ואשר העלה לי.
Там, внутри, в стенах Твоих…
Так мы шли, я и она, без меры и без конца – больше, чем может пройти человек. Больше, чем определено человеку временем… Так мы шли, и вот уже стоим мы у Яффских ворот, первых из семи ворот, ведущих в Город – тот Город, что там, внутри, за стеной. Из семи? Надо бы сказать – из восьми, ведь восемь их, восемь ворот в Городе. Но наглухо заложены восьмые ворота, ворота Милосердия, потому что боятся сыны Ишмаэля того часа, когда соберётся Израиль с силами, в молитве своей, и придёт Царь-Мессия.
Поднялись мы по тем ступеням, на которых опускается нога человека, и не может подняться. Но мы, мы как будто летели ввысь от разбитых камней, временем расщеплённых камней, тех камней, по которым мы шли. На своем пути миновали мы две главные улицы, что проходят вдоль и поперёк всего Города. Мы вошли в четыре квартала, и прошли сквозь квартал сынов Ишмаэля, и Христианский квартал, и Армянский квартал, и – нужно ли объяснять? – сквозь квартал Израиля, что стал началом всех устремлений сердца нашего, и источником для души нашей всех желаний.
А она, ещё до того, как поднялся я сам – она уже поднялась. Ведь она так легка – мало-помалу и об этом я расскажу! – как будто тело не сдерживает её. Если бы не я, она бы уже коснулась небесной выси, и звёзд, и – кто знает? – того, что выше звёзд.
Так вот, взошли мы на крышу, а с той крыши – на другую, и видели оттуда всё, что Иерусалим даёт увидеть видящим его, каждому человеку – по мере его, в каждое мгновение – по смыслу его. И хоть я того не достоин, но казалось мне тогда, что я как будто и есть тот человек, а мгновение – и есть то мгновение.
Вся красота не раскрывается, но частица её раскрывается. Одухотворил Творец красоту, и она наполняет жизнью смотрящих на неё, и раскрывает им глаза, и видит каждый из них, по мере, предназначенной ему Творцом. Не стану хвалиться, будто наделил меня Творец даром особого зрения. Расскажу лишь о том, что Он оставил доступным для моего взгляда.
Всякое место в Городе знакомо Лее – как знакомо всякое место в книге тому, кто выучил её наизусть – ведь в стенах Города прошли дни её юности. И даже сейчас ты чувствуешь, что были эти годы – годы там, внутри, в стенах Города – лучшими годами в жизни Леи.
Порой разговор наш шёл о местах, открывавшихся нам. А порой – стояли мы и молчали. Таков Иерусалим. Глаза и уста дополняют в нём в нём друг друга. То, что видят глаза – рассказывают уста, а то, что уста рассказать не в силах – рассказывают глаза. И даже когда образы не могут сложиться в слова, открывают глаза то, что видят. Но и в этом – далеко мне до Леи. Иногда образы не успевали ещё стать во мне словами, как уже звучали у неё на губах, приняв явную и законченную форму. И не только над образами того, что на земле, есть у неё такая власть. Может она запечатлеть и образы того, что на небе.
Было это, когда вышли мы из-под сумрачных сводов крытых рынков, и казалось мне, что выходим из сумрака на свет. Но когда наконец мы вышли наружу, я увидел, что стало пасмурно. «Облака застлали небо» – сказал я Лее. Лея кивнула мне в знак согласия, и сказала: «Шкура небес покрылась морщинами».
Был у отца Леи просторный дом – там, внутри, в стенах Города. Там и жила Лея со своим отцом. А я? Я родился в изгнании, вдалеке от Земли Израиля…
Впрочем, вот уже полвека, как удостоился я подняться в Иерусалим, и найти в Иерусалиме свой дом. Видел я Иерусалим в горести его и в радости, в жару и в стужу, в дождь и в бурю, в Субботы и в праздники, в дни хамсинов – когда всякий прячется в своём доме, спасаясь от отупляющего ветра – и в пасмурные ночи, когда всякий пытается заснуть. Не было дня, чтобы не приходил я в Город. И не было места в Городе, в котором я не побывал – кроме тех мест, куда ни одному из сыновей Израиля нет входа. Одно такое место – мы сами запретили себе заходить туда. И ещё одно место – чужеземцы наложили на нас запрет приходить туда, пока не наступит день, о котором Иехезкель пророчествует в главе Ламед-Вав, в строфе Каф-Хей…
И увидел я, как идем мы по Городу – там, внутри, за стеной. Увидел дома, и дворы, и сумрачные переходы крытых рынков. Увидел ювелиров и сапожников, людей и скот, и лотки для продажи сластей. И над всем этим, над всем непостижимым и многообразным, увиденным мной – увидел я небо. Как много может вместиться в крошечный зрачок человеческого глаза, когда Всевышний раскрывает его!
Вот проходит перед моим взором всё, что случилось с нами в развалинах дворца, давшего нам приют. День устало клонился к вечеру, и близился наш уход из Города. Но прежде чем покинули мы Город, я сказал своей спутнице: «Вот мы уже возвращаемся к себе. Давай присядем немного, прежде чем уйти из Города. Вот и дом, где могли бы мы немного отдохнуть». И захотелось Лее прислушаться к моему совету, и мы вошли в тот дом, о котором я говорил.
А в доме – каменная скамья. Присела Лея на скамью, а я стоял подле неё.
И когда она лежала, взглянул я на её голову, и лоб её, и её губы, полные и нежные. И прикоснулся я своими губами к её губам.
Но она не ответила на мой поцелуй, и только взглянула на меня – как будто хотела понять, кто это осмелился так поступить.
Отчаяние охватило меня. Я же видел в нас двух неразлучных возлюбленных – но стоило мне приблизить свои уста к её устам, как лишь её удивленный взгляд стал ответом на мой поцелуй.
И ведь знаю я, что печаль порождает во мне душевный упадок, а душевный упадок неизбежно приносит мне тяжёлые болезни. Попытался я найти способ, чтобы избавиться от такой опасности. И тогда всё, что произошло со мной за день, превратил я в ночное сновидение.
Как будто всё, что случилось между мной и моей спутницей – всё это было лишь во сне. И вправду – то, что могли мы идти по Городу – там, внутри, за стеной – это как бы означает, что вернулись мы в те времена, когда мир ещё не был расколот, и Земля Израиля всё ещё была цела, и Иерусалим не был разделён, и дозволено было человеку идти по Земле не боясь, что убьют его.
Но если так, то почему же торопил я Лею поскорее покинуть развалины дома, почему вдруг стал бояться остаться там дальше?
Ну, видно есть тут обычное смешение образов. Так часто бывает, когда наблюдаем мы сами за собой во время сна.
Одиноко сидел я, и не знал, как утешить душу свою. О чём бы не думал я – всё утратило для меня смысл, потеряло очертания, стало призрачным.
Но теперь, когда истосковалась душа моя, оставил я привычное и обратился к символам.
Я состарился. Тело моё уже не кажется мне чем-то важным. И потому мысли мои – о Душе. И сейчас расскажу я о том, что нашёл я в символах, и что они мне поведали.
Скамья, на которую она присела – это Время. Из камня она, потому что тяжёл камень, нелегко сдвинуть его, и тяжко Время для несущих его – бесконечно тянется оно, всё то время, пока не раскрылся час освобождения от него. И нужно ещё объяснить цвет скамьи – чёрный, цвета вороньего крыла. Ты мог бы подумать, что не властно Время над тобой, что свободен ты, как крылатая птица. Но не таков истинный смысл. Чёрный цвет говорит тебе, что ты – в заложниках у Времени.
И когда покинула Она меня, вернулась Она в дом Отца своего, и дом тот заперт передо мной, и в стенах того дома – чьи голоса подобны голосу виноградных лоз – не найду я входа.
И шкура небес покрылась морщинами, как было всегда, и как будет вовеки.